Уважаемые студенты, выпишите из приведенного отрывка из произведения Ортеги-и-Гассета все слова, которые в национальном русском языке имеют диалектизмы , и выполните их полный анализ.
Этот томик стихов, названный автором "Прохожий", позволяет намприсутствовать при рождении нового поэта, новой музы. Искусство всегдаполнится поэтическими голосами, среди них иные звонки и гармоничны, поменьшей мере не фальшивы, но очень немногие оригинальны. Не будем слишкомсуровы с теми, кому не хватает оригинальности. От произведений искусства, незачинающих нового стиля, будем требовать звучности, гармонии, по меньшеймере верности - внешних достоинств поэзии. Но сохраним нашу читательскую любовь для настоящих поэтов, то есть длятех, кто принесет нам новый стиль, кто сам - этот новый стиль. Потому чтоони, эти поэты, обогащают мир, расширяют нашу реальность. Материя, как намраньше говорили, не прибавляется, не убавляется.[1] Теперь физики говорят,что материя уничтожается, убавляется. Остается истиной хотя бы то, что онане прибавляется. Это означает, что вещи всегда те же самые, что из ихматериала нельзя выкроить ничего нового. Но вот поэт толкает внезапно вещи ввихрь и танец. Подчиненные этому скрытому динамизму, вещи обретают новыйсмысл, превращаются в другие, новые вещи. Вечно старая и неизменная материя, увлеченная вихрями, несущимися повсегда новым траекториям,- вот тема истории искусства. Вихри, которыеприносят в мир нечто новое, которые идеально увеличивают наш мир,- этостили. Придя к решению - для меня непривычному и неожиданному - написатьнесколько страниц по поводу прекрасного сборника стихов, я не знал, какпоступить. Основное достоинство этой книги, как я уже сказал, состоит в том, чтоона возвещает о поэте подлинно новом, о стиле, о музе. С другой стороны,стиль здесь еще только прорастает. Я думаю, что было бы неделикатно слишкомблизко к нему приглядываться и уже сейчас давать ему определения. Лучшепосвятить эти страницы тому, чтобы немного точнее определить, что же такое вобщем смысле стиль, муза. Пусть передастся читателю чувство уважения кпервым словам поэта, стремящегося к высшему, к чему может стремитьсяискусство,- быть самим собою. Однако будь предупрежден, читатель, что к страницам абсолютной поэзии"Прохожего" эти заметки служат как бы абсолютно прозаическим преддверием. Вних говорится об эстетике, которая во всем противоположна искусству, ибоявляется или претендует быть наукой. 1. РЕСКИН, ПОЛЕЗНОЕ И КРАСОТА
Читать стихи не есть одно из моих обыденных занятий. Я вообще непостигаю, как оно может быть обыденным для кого бы то ни было. Чтобы читатьстихи, как и для того, чтобы слагать их, требуется некотораяторжественность. Не внешняя, помпезная торжественность, а то состояниевнутреннего напряжения, которое овладевает нами в решающие моменты нашейжизни. Современная педагогика самым прискорбным образом влияет на развитиехудожественной культуры, делая из искусства нечто полезное, обыденное иотмеренное по часам. Из-за этого мы теряем чувство дистанции: теряемуважение и страх перед искусством, приближаемся к нему в любую минуту, вкаком придется костюме и настроении, и привыкаем не понимать его. Реальнаяэмоция, которую сегодня имеют в виду, когда говорят об эстетическомнаслаждении,- это (если искренне признаться) бледное удовольствие, лишенноетой силы и того напряжения, какие должно вызывать одно лишь прикосновение кпрекрасному творению. Одним из самых зловещих для Красоты людей был, вероятно, Рескин,который объяснял искусство на английский манер.[2] Объяснять вещи наанглийский манер - значит сводить их к домашним и обыденным предметам.Англичанин старается прежде всего жить удобно. Что для французачувственность, а для немца философия, то для англичанина комфорт. Что же,комфорт, удобство требуют от вещей многих свойств, различных в зависимостиот жизненной функции, которая в каждом случае призвана служить удобству;только одно свойство является родовым, неизбежным и как бы априорным длявсего удобного. Это свойство - привычность, обыденность. Недаром именноАнглия решила проблему - как продвигаться вперед, не порывая с вековымиобычаями. Все необычное уже по одному тому, что необычно, неудобно. Рескин сумел дать искусству толкование, которое ограничивает искусствотолько тем, что можно превратить в повседневное занятие. Его Евангелие - этоискусство как польза и удобство. Конечно, такому принципу отвечают лишь теискусства, которые не являются, строго говоря, искусством, то естьпромышленное или декоративное. Рескин старался усадить Красоту к суровому иуютному английскому очагу, а для этого надо сначала ее приручить,обескровить. Вот тогда, сделав ее призраком, сделав ее "прилагательным",можно ее ввести в почтенные жилища британских граждан. Я не хочу сказать, что декор или художественная промышленность вовселишены красоты. Я только говорю, что их красота - это не сама красота, этополезность, лакированная красотой, это вода с несколькими вакхическимикаплями. А в результате современный человек привыкает не просить у красотыэмоций более сильных, нежели те, что вызывает промышленное искусство, и еслибы он был искреннее, то признался бы, что эстетическое наслаждение ничем неотличается от удовольствия, которое доставляют ему изящные и хорошорасставленные вещи. Было бы благоразумно высвободить искусство из этих декоративных ножен,в которых его хотят удержать и которые заставляют его закованную в стальдушу испускать под лучами солнца опасные вспышки. Добрый XX век, уносящийнас в своих крепких и твердых руках, кажется, решился порвать с некоторымлицемерием и настаивать на различиях, разделяющих вещи. Мы чувствуем, как изглубины нашей души поднимается полуденная воля, враждебная тому сумеречномувидению, для которого все кошки серы. Ни наука не будет для нас здравымсмыслом, вооруженным измерительными приборами, ни мораль не станет пассивнойпорядочностью в нашем социальном обиходе, ни красота - изяществом, простотойили соразмерностью. Все это - здравый смысл, гражданская порядочность,изящество - очень хорошо, мы ничего против этого не имеем, отвратителен тот,кто этим пренебрегает. Но Наука, Мораль, Красота - это совсем другое, совсемнепохожее... Читать стихи не есть одно из моих повседневных занятий. Я хочу пить воду из чистого стакана, но не предлагайте мне красивыйстакан. Вообще-то я считаю, что вряд ли можно сделать стакан для питья встрогом смысле слова прекрасным. Но, если бы он был таким, я не смог быподнести его к губам. Мне казалось бы, что я пью не воду - кровь ближнего,нет, не ближнего, а двойника. Или я стремлюсь утолить жажду, или стремлюсь кКрасоте; нечто среднее было бы фальсификацией и того и другого стремления.Когда я хочу пить, пожалуйста, дайте мне стакан чистый, полный воды илишенный красоты. Есть люди, которые ни разу не знали жажды, настоящей жажды. И естьтакие, что никогда не переживали Красоту в ее сущности. Только этим яобъясняю, что кто-то может пить из прекрасного стакана. 2. "Я" КАК ДЕЙСТВОВАТЕЛЬИспользовать, употреблять мы можем только вещи. И наоборот: вещи - этоточки приложения наших сил в практической деятельности. Однако мы можемпоставить себя в положение использующей стороны по отношению ко всему, кромеодной, одной-единственной вещи - нашего "я". Кант свел мораль к своей известной формуле: поступай так, чтобы неупотреблять других людей как средства, а чтобы они были всегда лишь цельютвоих действий. Превратить, как это делает Кант, эти слова в норму и схемувсякого долга - значит заявить, что на деле каждый из нас использует другихсвоих сородичей, относится к ним как к вещам. Кантовский императив в разныхего формулировках[3] направлен к тому, чтобы другие люди стали для насличностями - не полезностями, не вещами. И это же достоинство личностиприходит к людям, когда мы следуем бессмертной максиме Евангелия: возлюбиближнего, как самого себя.[4] Сделать что-либо своим "я" есть единственноесредство достичь того, чтобы оно перестало быть вещью. Как кажется, нам дано выбирать перед лицом другого человека, другогосубъекта: обращаться с ним как с вещью, использовать его, либо обращаться сним как с "я". Здесь есть возможность решения, которой не могло бы быть,если бы все другие люди на самом деле были "я". "Ты", "он" - это,следовательно, только кажущееся "я". На языке Канта мы скажем, что мояДОБРАЯ ВОЛЯ делает из "ты" и "он" как бы другие "я". Но выше мы говорили о "я" как об единственном, чего мы не только нехотим, но и не можем превратить в вещь. И это нужно понимать буквально. Для уяснения этого уместно рассмотреть, как изменяется значение глаголав первом лице изъявительного наклонения в сравнении со вторым или третьимлицом. "Я иду", например. Значение "идти" в "я иду" и "он идет" на первыйвзгляд идентично, иначе не употреблялся бы один и тот же корень. Заметьте,что "значение" значит "указание на предмет", следовательно, "идентичноезначение" - это указание на один и тот же объект, на один и тот же аспектобъекта или реальности. Но если мы внимательно разберемся, какова жереальность, на которую указывают слова "я иду", мы сразу же увидим,насколько она отличается от реальности, на которую указывают слова "онидет". То, что "он идет", мы воспринимаем зрением, обнаруживая впространстве серию последовательных позиций ног на земле. Когда же "я иду",-может быть, мне и приходит на ум зрительный образ моих движущихся ног, нопрежде всего и непосредственнее всего с этими словами связывается реальностьневидимая и неуловимая в пространстве - усилие, импульс, "мускульноеощущение" напряжения и сопротивления. Трудно представить себе болееразличные восприятия. Можно сказать, что в "я иду" мы имеем в виду ходьбу,взятую как бы изнутри, в том, что она есть, а в "он идет" - ходьбу, взятую вее внешних результатах. Однако единство ходьбы как внутреннего события и каквнешнего явления, будучи очевидным и не требующим от нас труда, вовсе неозначает, что эти два ее лика хоть капельку похожи. Что общего, что схожегомежду этим особенным "внутренним усилием", ощущением сопротивления ипеременой положения тела в пространстве? Есть, значит, "моя - ходьба"полностью отличная от "ходьбы других". Любой другой пример подтвердит наше наблюдение. В случаях вроде"ходьбы" внешнее значение кажется первоначальным и более ясным. Не будемсейчас доискиваться, почему это именно так. Достаточно оговорить, что,напротив, почти все глаголы характеризуются первоначальным и очевиднымзначением, которое они имеют в первом лице. "Я хочу, я ненавижу, я чувствуюболь". Чужая боль и чужая ненависть - кто их чувствовал? Мы только видимперекошенное лицо, испепеляющие глаза. Что в этих внешних признаках общего стем, что я нахожу в себе, когда переживаю ненависть и боль? Думаю, что теперь уже ясна дистанция между "я" и любой другой вещью,будь то бездыханное тело, или "ты", или "он". Как нам выразить в общей формеразличие между образом или понятием боли и болью как чувством, как болением?Образ боли не болит, даже больше того, отдаляет от нас боль, заменяет ееидеальной тенью. И наоборот, болящая боль противоположна своему образу,- втот момент, когда она становится образом самой себя, у нас перестает болеть. "Я" означает, следовательно, не этого человека в отличие от другого илитем менее - человека в отличие от вещи, но все - людей, вещи, ситуации - впроцессе бытия, осуществляющих себя, обнаруживающих себя. Каждый из нас,согласно этому, "я" не потому, что принадлежит к привилегированномузоологическому виду, наделенному проекционным аппаратом, именуемымсознанием, но просто потому, что является чем-то. Эта шкатулка из краснойкожи, которая стоит передо мной на столе, не есть "я", потому что она толькомое представление, образ, а быть представлением - значит как раз не бытьтем, что представляется. То же отличие, что между болью, о которой мнеговорят, и болью, которую я чувствую, существует между красным цветом кожи,увиденным мною, и бытием красной кожи для этой шкатулки. Для нее бытькрасной означает то же, что для меня - чувствовать боль. Как есть "я" -имярек, так есть "я" - красный, "я" - вода, "я" - звезда. Все увиденное изнутри самого себя есть "я". Теперь ясно, почему мы не можем находиться в позиции использующего поотношению к "я": просто потому, что мы не можем поставить себя лицом к лицус "я", потому, что нерасторжимо то полное взаимопроникновение, в которомнаходятся элементы нашего внутреннего мира. 3. "Я" И МОЕ "Я"
Все увиденное изнутри меня самого есть "я". Эта фраза послужит лишь мостиком к верному пониманию нужной нам сути.Строго говоря, эта фраза не точна. Когда я чувствую боль, когда я люблю и ненавижу,- я не вижу своей боли,не вижу себя любящим и ненавидящим. Чтобы я увидел мою боль, нужно, чтобы япрервал состояние боления и превратился бы в "я" смотрящее. Это "я", котороевидит другого в состоянии боления, и есть теперь подлинное "я", настоящее,действующее. "Я" болящее, если говорить точно, было, а теперь оно толькообраз, вещь, объект, находящийся передо мной. Так мы подходим к последней ступеньке анализа: "я" - это не человек впротивоположность вещи; "я" - не "этот" человек в противоположность человеку"ты" или человеку "он"; "я", наконец,- не тот "я самый", me ipsum, которогоя стараюсь узнать, когда следую дельфийскому правилу "Познай самогосебя".[5] Я вижу восходящим над горизонтом и поднимающимся, подобно золотойамфоре, над рассветными облаками не солнце, но лишь образ солнца. Точно также "я", которое мне кажется тесно слитым со мной, всецело принадлежащим мне,есть только образ моего "я". Здесь не место объявлять войну первородному греху современной эпохи,который, как всякий первородный грех, был необходимым условиемнемалочисленных достоинств и побед. Я имею в виду субъективизм, духовнуюболезнь эпохи, начавшейся с Возрождения. Болезнь эта состоит впредположении, что самое близкое мне - мое "я", то есть самое близкое длямоего познания - это моя реальность и "я" как реальность. Фихте, который былпрежде всего и более всего человеком преувеличений, преувеличений на уровнегениальности, довел до высшего градуса эту субъективистскую лихорадку.[6]Под его влиянием прошла целая эпоха, в утренние часы которой, когда-то, вгерманских аудиториях с такой же легкостью вытаскивали мир "я", каквытаскивают платок из кармана. Но после того, как Фихте начал нисхождениесубъективизма, и возможно, даже в эти самые минуты замаячили смутныеочертания берега, то есть нового способа мышления, свободного от этойзаботы. Это "я", которое мои сограждане именуют имяреком и которое есть я сам,скрывает на деле столько же секретов от меня, как и от других. И наоборот, одругих людях и о вещах у меня не менее прямые сведения, чем обо мне самом.Как луна показывает мне лишь свое бледное звездное плечо, так и мое "я" -только прохожий, который проходит перед моими глазами, позволяя рассмотретьлишь спину, окутанную тканью плаща. "Далеко от слова до дела", говорится в народе. И Ницше сказал: "Легкодумать, но трудно быть". Это расстояние от слова до дела, от мысли о чем-тодо бытия чем-то как раз и есть то самое, что разделяет вещь и "я". 4. ЭСТЕТИЧЕСКИЙ ОБЪЕКТ
Теперь мы добрались до следующей жесткой дилеммы: мы не можем сделатьобъектом нашего понимания, не можем заставить существовать для нас предмет,если не превратим его в образ, в концепцию, в идею, иными словами, если онне перестанет быть тем, что он есть, и не превратится в тень, в схему самогосебя. Только с одной вещью вступаем мы во внутреннюю связь - с нашейиндивидуальностью, нашей жизнью,- но и эта интимность, превращаясь в образ,перестает быть подлинной. Когда я написал, что "я иду" указывает на ходьбу,увиденную в ее внутреннем содержании, я утверждал нечто весьмаотносительное, поскольку образ передвижения тела в пространстве - это образмоих чувств и ощущений. Но подлинная, осуществляющаяся ходьба равно удаленакак от образа внешнего, так и от образа внутреннего. Внутреннее не может быть объектом ни нашей науки, ни практическогомышления, ни искусственного воспроизведения. И все же именно оно подлиннаясущность вещи, единственно нужное и полностью удовлетворяющее нашесозерцание. Не будем углубляться в вопрос, возможно ли с точки зренияразума, а если возможно, то каким образом сделать объектом нашего созерцаниято, что кажется обреченным никогда не превращаться в объект. Это завело бынас слишком далеко в дебри метафизики. Остановимся и поглядим внимательно напроизведение искусства - например, на "Задумчивого" , божественно спокойногопод холодным светом капеллы Медичи. И спросим себя, что же это такое, что вконечном счете стало тут поводом, объектом и темой нашего созерцания. Это ведь не глыба мрамора как образ действительности. Ведь, посколькумы можем вызвать в памяти все его детали, нам вовсе не важно егоматериальное существование. Сознание реальности этого мраморного тела никакне участвует в нашем эстетическом переживании, или, вернее сказать,участвует только как средство почувствовать, что это чисто воображаемыйобъект, который мы можем полностью перенести в нашу фантазию. Но и не фантастический предмет становится эстетическим предметом.Фантастический предмет ничем, собственно, не отличается от реальногопредмета: различие между ними сводится к тому, что одну и ту же вещь мыпредставляем себе как существующую либо как не существующую вдействительности. Но "Задумчивый" - это новый объект, качественнонесравнимый с предметом нашей фантазии. Он начинается там, где кончаетсявсякий образ. Не белизна мрамора, не линии и формы, но то, о чем говорит всеэто и что вдруг оказывается перед нами в такой полноте своей, какую мы можемобозначить лишь словами: абсолютное присутствие. В чем же различие между зрительным образом думающего человека, накоторого мы смотрим, и раздумьем "Задумчивого"? Зрительный образ действуетна нас как повествование, сообщает нам, что вон там, у нас на виду, кто-тодумает; всегда сохраняется дистанция между тем, что дает нам образ, и тем,на что этот образ указывает. Но в "Задумчивом" осуществляется самый актраздумья. Мы присутствуем при том, при чем никогда не могли быприсутствовать иным способом. Ошибочной и банальной является трактовка, которую дает один современныйэстетик тому особому способу познания предмета, которым располагаетискусство. Согласно Липпсу, я проецирую мое "я" в отшлифованный кусокмрамора, и внутренняя жизнь "Задумчивого" есть как бы маскарад моей. Этоявно ложно: я полностью отдаю себе отчет, что "Задумчивый" - это он, а не я,это его "я", а не мое. Ошибка Липпса - последствие того субъективистского зуда, о котором яуже говорил. Как будто эта несравненная прозрачность эстетического предметаоткрывает для меня - вне искусства - мое "я"! Не в интроспекции, не созерцаясамого себя, я нахожу интимность раздумья, а в этом мраморном гиганте. Самоеложное - предполагать в искусстве подземелья внутренней жизни, методсообщения другим того, что происходит в нашем духовном подполье. Для этогосуществует язык, но язык только указывает на внутреннюю жизнь предмета, непредставляет ее. Заметьте три понятия, которые входят в каждое языковое выражение. Когдая говорю "мне больно", надо различать: 1) саму боль, которую я чувствую; 2) мой образ этой боли, который не болит; 3) слово "больно". Что же передает другой душе звук "больно", что он означает? Не болящуюболь, но бесцветный образ боли. Повествование делает из всякой вещи призраксамой себя, отдаляет ее, перебрасывает за горизонт актуальности.Рассказанное уже "было" и это "было" - форма, которую оставляет в настоящемта сущность, что теперь уже отсутствует, как кожу, сброшенную змеей. Итак, подумаем, что означал бы язык, или система выразительных знаков,функция которой состояла бы не в рассказе о вещах, но в представлении их намкак осуществляющихся. Такой язык - искусство. Именно это делает искусство. Эстетическийобъект - это внутренняя жизнь как она есть, это любой предмет, превращенныйв "я". Я не говорю - будьте внимательны! - что произведение искусстваоткрывает нам тайну жизни и бытия; я говорю, что произведение искусстваприносит нам то особое наслаждение, которое мы называем эстетическим, потомучто нам КАЖЕТСЯ, что нам открывается внутренняя жизнь вещей, ихосуществляющаяся реальность,- и рядом с этим все сведения, доставленныенаукой, КАЖУТСЯ только схемами, далекими аллюзиями, тенями и символами.
Этот комментарий был удален автором.
ОтветитьУдалить